И сказал он сдвинув брови

«Нет, не хочу благоприятного ответа, – подумала она, – он загордится и не почувствует даже радости, что у меня есть свое имение, дом, сад… Нет, пусть он лучше придет расстроенный неприятным письмом, что в деревне беспорядок, что надо ему побывать самому. Он поскачет сломя голову в Обломовку, наскоро сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, все кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки… Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживет – все для нее, во имя будущего счастья! Или нет: зачем посылать его в деревню, расставаться? Нет, когда он в дорожном платье придет к ней, бледный, печальный, прощаться на месяц, она вдруг скажет ему, что не надо ехать до лета: тогда вместе поедут…»

Так мечтала она, и побежала к барону, и искусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решительно никому. Под этим никому она разумела одного Обломова.

– Да, да, зачем? – подтвердил он. – Разве мсьё Обломову только, если речь зайдет…

Ольга выдержала себя и равнодушно сказала:

– Нет, и ему не говорите.

– Ваша воля, вы знаете, для меня закон… – прибавил барон любезно.

Она была не без лукавства. Если ей очень хотелось взглянуть на Обломова при свидетелях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него.

Сколько соображений – все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепьяно, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его! Что это значит?

Три, четыре часа – все нет! В половине пятого красота ее, расцветание начали пропадать: она стала заметно увядать и села за стол побледневшая.

А прочие ничего: никто и не замечает – все едят те блюда, которые готовились для него, разговаривают так весело, равнодушно.

После обеда, вечером – его нет, нет. До десяти часов она волновалась надеждой, страхом: в десять часов ушла к себе.

Сначала она обрушила мысленно на его голову всю желчь, накипевшую в сердце: не было едкого сарказма, горячего слова, какие только были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.

Потом вдруг как будто весь организм ее наполнился огнем, потом льдом.

«Он болен; он один; он не может даже писать…» – сверкнуло у ней в голове.

Это убеждение овладело ею вполне и не дало ей уснуть всю ночь. Она лихорадочно вздремнула два часа, бредила ночью, но потом утром встала хотя бледная, но такая покойная, решительная.

В понедельник утром хозяйка заглянула к Обломову в кабинет и сказала:

– Вас какая-то девушка спрашивает.

– Меня? Не может быть! – отвечал Обломов. – Где она?

– Вот здесь: она ошиблась, на наше крыльцо пришла. Впустить?

Обломов не знал еще, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка ушла.

– Катя! – с изумлением сказал Обломов. – Как ты? Что ты?

– Барышня здесь, – шепотом отвечала она, – велели спросить…

Обломов изменился в лице.

– Ольга Сергеевна! – в ужасе шептал он. – Неправда, Катя, ты пошутила? Не мучь меня!

– Ей-богу, правда: в наемной карете, в чайном магазине остановились, дожидаются, сюда хотят. Послали меня сказать, чтоб Захара выслали куда-нибудь. Они через полчаса будут.

– Я лучше сам пойду. Как можно ей сюда? – сказал Обломов.

– Не успеете: они, того и гляди, войдут; они думают, что вы нездоровы. Прощайте, я побегу: они одни, ждут меня…

И ушла.

Обломов с необычайной быстротой надел галстук, жилет, сапоги и кликнул Захара.

– Захар, ты недавно просился у меня в гости на ту сторону, в Гороховую, что ли, так вот, ступай теперь! – с лихорадочным волнением говорил Обломов.

– Не пойду, – решительно отвечал Захар.

– Нет, ты ступай! – настойчиво говорил Обломов.

– Что за гости в будни? Не пойду! – упрямо сказал Захар.

– Поди же, повеселись, не упрямься, когда барин делает милость, отпускает тебя… ступай к приятелям!

– Ну их, приятелей-то!

– Разве тебе не хочется повидаться с ними?

– Мерзавцы всё такие, что иной раз не глядел бы!

– Поди же, поди! – настойчиво твердил Обломов, кровь у него бросилась в голову.

– Нет, сегодня целый день дома пробуду, а вот в воскресенье, пожалуй! – равнодушно отнекивался Захар.

– Теперь же, сейчас! – в волнении торопил его Обломов. – Ты должен…

– Да куда я пойду семь верст киселя есть? – отговаривался Захар.

– Ну, поди погуляй часа два: видишь, рожа-то у тебя какая заспанная – проветрись!

– Рожа как рожа: обыкновенно какая бывает у нашего брата! – сказал Захар, лениво глядя в окно.

«Ах ты, Боже мой, сейчас явится!» – думал Обломов, отирая пот на лбу.

– Ну, пожалуйста, поди погуляй, тебя просят! На вот двугривенный: выпей пива с приятелем.

– Я лучше на крыльце побуду: а то куда я в мороз пойду? У ворот, пожалуй, посижу, это могу…

– Нет, дальше от ворот, – живо сказал Обломов, – в другую улицу ступай, вон туда, налево, к саду… на ту сторону.

«Что за диковина? – думал Захар, – гулять гонит; этого не бывало».

– Я лучше в воскресенье, Илья Ильич…

– Уйдешь ли ты? – сжав зубы, заговорил Обломов, напирая на Захара.

Захар скрылся, а Обломов позвал Анисью.

– Ступай на рынок, – сказал он ей, – и купи там к обеду…

– К обеду все куплено: скоро будет готов… – заговорил было нос.

– Молчать и слушать! – крикнул Обломов, так что Анисья оробела.

– Купи… хоть спаржи… – договорил он, придумывая и не зная, за чем послать ее.

– Какая теперь, батюшка, спаржа? Да и где здесь ее найдешь…

– Марш! – закричал он, и она убежала. – Беги что есть мочи туда, – кричал он ей вслед, – и не оглядывайся, а оттуда как можно тише иди, раньше двух часов и носа не показывай.

– Что это за диковина! – говорил Захар Анисье, столкнувшись с ней за воротами. – Гулять прогнал, двугривенный дал. Куда я пойду гулять?

– Барское дело, – заметила сметливая Анисья, – ты поди к Артемью, графскому кучеру, напой его чаем: он все поит тебя, а я побегу на рынок.

– Что это за диковина, Артемий? – сказал Захар и ему. – Барин гулять прогнал и на пиво дал…

– Да не вздумал ли сам нализаться? – остроумно догадался Артемий, – так и тебе дал, чтоб не завидно было. Пойдем!

Он мигнул Захару и махнул головой в какую-то улицу.

– Пойдем! – повторил Захар и тоже махнул головой в ту улицу.

– Экая диковина: гулять прогнал! – с усмешкой сипел он про себя.

Они ушли, а Анисья, добежав до первого перекрестка, присела за плетень, в канаве, и ждала, что будет.

Обломов прислушивался и ждал: вот кто-то взялся за кольцо у калитки, и в то же мгновение раздался отчаянный лай и началось скаканье на цепи собаки.

– Проклятая собака! – проскрежетал зубами Обломов, схватил фуражку и бросился к калитке, отворил ее и почти в объятиях донес Ольгу до крыльца.

Она была одна. Катя ожидала ее в карете, неподалеку от ворот.

– Ты здоров? Не лежишь? Что с тобой? – бегло спросила она, не снимая ни салопа, ни шляпки и оглядывая его с ног до головы, когда они вошли в кабинет.

– Теперь мне лучше, горло прошло… почти совсем, – сказал он, дотрогиваясь до горла и кашлянув слегка.

– Что ж ты не был вчера? – спросила она, глядя на него таким добывающим взглядом, что он не мог сказать ни слова.

– Как это ты решилась, Ольга, на такой поступок? – с ужасом заговорил он. – Ты знаешь ли, что ты делаешь…

– Об этом после! – перебила она нетерпеливо. – Я спрашиваю тебя: что значит, что тебя не видать?

Он молчал.

– Не ячмень ли сел? – спросила она.

Он молчал.

– Ты не был болен; у тебя не болело горло, – сказала она, сдвинув брови.

– Не был, – отвечал Обломов голосом школьника.

– Обманул меня! – Она с изумлением глядела на него. – Зачем?

Источник

добавлена 8 января в 14:00

Для начала стоит проговорить текст медленно. Когда вы сможете выговорить чистоговорку медленно, четко и ясно, отчеканивая каждый звук, беззвучно проработайте артикуляцию. Отработав движения губ, произнесите текст шепотом. Помните: чтобы научиться говорить быстро, нужно научиться говорить медленно!

В четверг, четвертого числа, в четыре с четвертью часа лигурийский регулировщик регулировал в Лигурии, но тридцать три корабля лавировали, лавировали, да так и не вылавировали, а потом п

добавлена 19 октября 2019 в 01:15

Подземный лабиринт Эквадора — природа или чудо инженерии?

#интересное
В мире еще много загадок, которые предстоит раскрыть, и вполне возможно, что некоторые так и останутся под покровом тайны. Одна из них — подземный лабиринт Эквадора, который в 1965 году открыл миру южноамериканский этнолог венгерского происхождения Хуан Мориц. Хотя о пещере знали и раньше (первое сохранившееся до наших дней письменное упоминание относится к 1860 году), детальное изучение началось лишь во второй половине XX века с подачи Морица.
Известно несколько входов в подземе

Наглядное доказательство теоремы Пифагора «Пифагоровы штаны во все стороны равны».

#наука
Пифагоровы штаны – на все стороны равны.
Чтобы это доказать, нужно снять и показать.

Этот стишок известен всем со средней школы, с тех самых пор, когда на уроке геометрии мы изучали знаменитую теорему Пифагора: квадрат длины гипотенузы прямоугольного треугольника равен сумме квадратов катетов.

Для доказательства своей теоремы Пифагор нарисовал на песке фигуру из квадратов на сторонах треугольника. Cумма квадратов катетов в прямоугольном треугольнике равна квадрату гипотенузы А квад

Хотел поговорить с вами о правильном оформлении своей мысли. О том, как нужно конструировать сложное предложение.
Вот пример неудачно составленного предложения:
Каково же было моё разочарование в школе, когда я узнал, что девчонки тоже матерятся!
Такое ощущение, будто автор этого предложения разочаровался именно в школе, то есть школа ему чем-то не угодила.
На самом же деле автор имел в виду, что данное разочарование произошло, когда он учился в школе. К самой школе претензий у него нет.

Откуда царь?

И.Забелин в книге «Быт русских царей» с удивлением пишет, что о рождение Петра 1 не осталось ни одного документ. Отсутствовало и официальное объявление о рождении наследника престола. Место рождения тоже не известно. М. Богословский отмечает: «О месте его рождения, не обозначенном точно в официальных известиях, существовали разные предания: указывали село Измайлово и село Коломенское.… О времени, точнее, о часе, рождения Петра также есть разногласие».

Вот такие чудеса! О любо

Почему в Рязани грибы с глазами?

#русский_язык
Русский язык очень богат на замечательные образы. Иногда иноземцу сложно понять, что на самом деле имеется в виду. Особенно когда дело связано с пословицами и поговорками. Но каждая из них возникла не просто так. Часто за каким-либо расхожим выражением стоит история, благодаря которой оно осталось в памяти народа. Вот, например, почему не нужно «откладывать дела в долгий ящик»? На самом деле речь идет о ящике «долговом». Они действительно существовали.
Дело в том, что во времена п

Ду́рро — тропическое злаковое растение, разновидность сорго.
Носороги топчут наше дурро,
Обезьяны обрывают смоквы,
Хуже обезьян и носорогов
Белые бродяги итальянцы.
«Военная» (1910)
Это слово происходит от арабского ḏura — «кукуруза, сорго или иной злак», в современном русском языке употребляется чаще в варианте «дурра». Неудивительно, что некоторые острословы вспоминали именно это стихотворение Гумилёва, когда в 2013 году на Рождественском бульваре в Москве расставили стенды со стихами, со

Эта шахматная фигура в русском языке, в отличие от большинства языков западноевропейских, связана с восточной традицией. Если в Западной Европе эту фигуру величают королевой (Dame – в немецком, Queen – в английском), то россияне назвали ее на восточный лад – ведь восходит это слово к персидскому ferz – «полководец» (кстати, из того же первоисточника и слово визирь – «высший сановник на Востоке»).

добавлена 18 июня в 23:00

Шарль Франсуа Гуно, автор знаменитой оперы «Фауст», родился 17 июня 1818 года в Париже, в семье художника и учительницы музыки. Обучался Шарль в лицее, выступал солистом в церковном хоре, сочинял музыку и штудировал её теорию.

#великие_люди #факты
В 1838 году Гуно становится студентом консерватории в Париже, где обучается у Ф.Галеви, И.Лесюзра, Ф.Пазра. Ранние произведения композитора (скерцо из симфонии, «Agnus Dei») были благожелательно встречены критиками и слушателями.
В 1839 году Гуно был награждён премией за кантату «Фернан». С 1843 по 1848 год трудился регентом и играл на органе в церкви Иностранных миссий. Первая опера Гуно «Сафо» была представлена зрителям в «Гранд Опера» в 1854 году, но особого усп

добавлена 18 июня в 21:00

5 [16] июня 1735 года родился старший из 11 детей «арапа Петра Великого» Абрама (Ибрагима) Петровича Ганнибала — ИВАН АБРАМОВИЧ ГАННИБАЛ, русский военачальник, генерал-аншеф, главнокомандующий Черноморским флотом.
И. А. Ганнибал служил в морской артиллерии, участвовал во многих морских сражениях, проявив мужество, храбрость и изобретательность. Во время русско-турецкой войны (1768-1774) находился в Первой Архипелагской экспедиции — десанте русского флота в Средиземном море, командовал в Нава

добавлена 18 июня в 20:00

Я долго думал над названием этого рассказика. Но потом понял, что само слово «Привоз» понимающему человеку скажет больше, чем любое, даже самое затейливое заглавие.
Надо сказать, что сейчас я на Привозе почти не бываю. Живу возле Нового базара, туда и хожу чуть что. Но когда жил на Жуковского, и мои родители, и соседи ходили только на Привоз. О нем и сказ.
В те времена, о которых рассказываю, на Привоз ездили первым троллейбусом. Надо было пройти квартал до Пушкинской, втиснуться в троллейбу

Источник

Часть четвертая

I

Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, — сущность его, в его глазах очевидно уничтожается — перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый — ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновенье открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем-нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.
 
Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, — заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовления к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
— Я никуда не поеду, — отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, — только, пожалуйста, оставьте меня, — сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана и, что-нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто-нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот-вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» — думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, — сказал он, — это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом — Наташа видела теперь этот взгляд — посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы — совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, — говорила себе теперь Наташа, — что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить — боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» — говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестоким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
— Пожалуйте к папаше, скорее, — сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. — Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, — всхлипнув, проговорила она.

Источник